Постановке Петера Конвичного в последнее время что-то не везёт на музыкальное сопровождение. Несмотря на вдумчивое режиссёрское прочтение сюжета, остроумное соположение сказочного с гиперреалистичным, спектакль уже который раз рассыпается на глазах из-за неадекватной музыкальной интерпретации. Два спектакля прошлогоднего «возобновления» этой постановки в Москве, которым Большой театр отметился на 200-летие Вагнера, прозвучали один другого грустнее: расползалось и трещало по швам всё – и партитура, и мизансцены, и даже солисты не радовали; и только хор на себе тащил всё (а хора, к счастью, в «Голландце» у Вагнера много). И вот Мюнхен. Баварская опера. Казалось бы…
Дирижер Габриэль Фельтц продемонстрировал своё особое отношение с материалом: чудовищные по продолжительности паузы, когда все уже «выдохнули», а дирижер еще не «вдохнул», громоподобные кульминации, заглушающие не только солистов, но и хор, который невообразимо расходился с дирижёром, из-за того, что последний дико затягивал темпы, какая-то нечуткость руководителя ямы к солистам, — ну, вот всё было не по-людски.
Все драматически важные кульминации партитуры были смазаны, динамической выделки никакой. Это странное оркестровое прочтение потянуло за собой в свою яму всё: и солистов, и хор.
Баллада Сенты в исполнении Адрианны Печонки прозвучала с драматически верными акцентами, но с перетянутыми верхами и местами сильно неровным звуковедением. В рамках режиссёрской концепции Сента – барышня с придурью. Она даже на фитнес таскает с собой портрет какого-то призрачного моряка. С другой стороны, представьте себе современную девушку, которая спит с портретом Лео ди Каприо. С одной стороны, распространенное явление, а с другой – чистая клиника! С Сентой та же история. И, разумеется, потерявший терпение соискатель ее руки и сердца – лесничий Эрик (по композиции образов – настоящий балет «Жизель»!) – всеми силами пытается призвать Сенту к благоразумию и вернуться в коллектив, в семью, в работу.
Стефан Винке, исполнивший партию Эрика, обладает красивым тембром, но всё-таки не очень аккуратно подаёт звук, хотя устойчивые форте производят сильное впечатление. Его Эрик действительно нахрапист и убедителен: ну, что это, в самом деле, за баловство такое? Живой человек тут мается и готов на всё в любой момент, а она портрет, прости господи, ходит осязает при всем честном народе. Но самое интересное, что Эрику всё же удаётся вывести Голландца на чистую воду: мало того, что пришелец буквально покупает (!) расположение отца Сенты (в партии Даланда весьма неплохо, а местами и вовсе роскошно прозвучал Ханс-Петер Кёниг), мало того, что материализовавшийся так некстати портрет подслушивает чужой разговор (манеры у Голландца, очевидно, ни к чёрту), так ещё и истерику закатывает, не будучи Сенте, по большому счёту, вообще никем: они и знакомы-то всего полчаса, - что за претензии?! Но у Сенты свои проблемы с головой, и она бездумно устремляется навстречу не только своей погибели, забыв про папу (привет Джильде из «Риголетто»!), про подруг и, конечно, про саму себя. А у Конвичного в спектакле Сента еще и взрывает всю деревню, собравшуюся в одном портовом ангаре. Вот такая чудная девчушка. Поразительно другое.
Даже если мы вознесемся над беспощадностью социал-дарвинизма и допустим, что любовь – это единственный ненасильственный способ изменять окружающих нас людей (а это еще Платон декларировал, а потом все только поддакивали), то и тут Сенте нет прощения, ибо она спасает своего избранника – насильно! Ведь он уже передумал, развернулся и буквально отчалил! И папа при деньгах, и ты – при женихе (Эрик никуда не делся, заметим!): зачем губить свою жизнь, полоумная?! Ради чего? Ради кого? Вот в этом стоит разобраться.
Как известно, партия Голландца – это монолог Die frist ist um и пара дуэтов – с Даландом и Сентой. Также все знают, что нет смысла выкладываться в дуэтах, если ты не в силах растерзать душу слушателя до слёз в самом главном монологе. Алан Хельд, исполнивший Голландца, растерзать душу смог, за что ему отдельное спасибо, поскольку певцу пришлось сражаться с погребальной затянутостью темпов, предложенных дирижером и превративших взрывной и страстный монолог в медитативную молитву. Однако у трогательности созданного Хельдом образа была и другая причина: голос у певца настолько светел, настолько лёгок и невесом, что в кульминационном «трио» с Сентой и Эриком баритон Голландца звучал даже выше, чем тенор соперника. Но, как это ни странно, именно этот теноровый окрас баритональной тесситуры произвёл лично на меня совершенно аномальное впечатление: героя Хельда стало по-настоящему жалко. А ведь Голландец – персонаж, «положительный» весьма условно.
С точки зрения любого нормального человека, Летучий пришелец – это, грубо говоря, погрязший в любовных неудачах лузер. Ну, в самом деле: за много веков, пусть даже и сватаясь раз в семь лет, не суметь привязать к себе ни одну девушку до потери ею самообладания?.. Слушайте, ну это уметь надо. Вроде не урод. Богат опять же. В чем проблема? Ответить на этот вопрос несложно, бегло проанализировав истеричное поведение Голландца прямо накануне своего насильственного избавления.
Прежде всего, бросается в глаза, что Голландец привык к тому, что его предают, и как человек, запрограммировавший себя на невозможность спасения, он обрекает себя на неудачу. Он как больной, помешанный на собственных болячках, подсознательно боится выздороветь, потому что, выздоровев, тотчас же умрёт от потери смысла жизни. Вместе с тем, навязчивость Эрика – главного конкурента Голландца - даже меня как-то вводила в заблуждение, и, разбирая дословно партию Сенты, я как-то убедил себя, что девушка – та ещё вертихвостка: по грибы, по ягоды – с одним, в загс – с другим… Настоящая скандинавская непосредственность. Но вчитавшись и вслушавшись, я понял, что Сента не отвергала ухаживания Эрика, но и не клялась ему в верности. Стало быть, формально ни в чем перед Голландцем не виновата. Но в картине мира Голландца же все женщины… – непостоянны. И тут возникает вопрос: вот папе Сенты он сундук золота отвалил. А что, простите, он предложил самой Сенте? Какие эмоциональные дивиденды? Этот вопрос важен нам не в связи с Сентой (с этой полоумной особой и так всё ясно: начиталась в библиотеке рыцарских романов), а в связи со всеми другими барышнями, оставшимися за кадром и разочаровавшими Голландца своим непостоянством. Я лично так и не понял, что же предлагал Голландец этим негодяйкам? Руку – пожалуй, предлагал. Денежное содержание, допустим, тоже. А сердце?
Имею подозрение, что ни одну из них он по-настоящему не любил. И это подозрение подтверждается инфантильной реакцией бессмертного капитана на сцену объяснения Эрика с Сентой. Ведь ещё Женя Лукашин – герой легендарной пьесы Э.Брагинского и Э.Рязанова – упрекал Ипполита: «Если Вы любите женщину, Вы обязаны ей доверять!» Строго говоря, это фундаментальная аксиома любви. Это первое и ключевое, без чего любви нет и быть не может. Любое сомнение, любой намёк на ревность означает не что иное, как отсутствие любви как таковой. Для меня очевидно, что Голландец ведёт себя как капризный ребёнок, который хочет «отношений», но не хочет ровным счётом ничего для этого сделать. Он, как и Вагнер, не понимает, что верность – не причина счастья, а его – счастья – следствие! То есть сначала нужно сделать девушку счастливой, чтобы у неё ни мыслей, ни желания не было смотреть на других мужиков, а потом уже обижаться, что она не оправдала инвестиций.
Признаться, любое другое исполнение – с яркими оркестровыми акцентами, с мощными вокальными интерпретациями, с настоящим романтическим драйвом, а не летаргической медитативностью, предложенной в этот раз коллективом Баварской оперы,- не произвело бы на меня столь удивительного впечатления. А стало быть… эта интерпретация, несмотря на всю свою музыкальную спорность, оказалась плодотворной. И возвращаясь к своим размышлениям над этим вагнеровским шедевром, я не перестаю задавать себе вопрос: всегда ли музыкальная безупречность, полное соответствие прочтения партитуры нашим представлениям о ней, - это то, что нам действительно нужно получить от живого исполнения в театре? Разве мы приходим в театр только затем, чтобы подтвердить незыблемость собственных шаблонов и трафаретов, сквозь которые воспринимаем наследие прошлого? А если нет, тогда почему интерпретации, которые не находят отклика в клише, засахарившейся карамелью залепивших фильтры нашего мировосприятия, вызывают у нас такое отторжение? Ведь очень часто именно непривычное становится основой эвристичного. И отказываясь от лояльного к непривычному, не ведем ли мы себя, как запрограммированные на неудачу летучие голландцы, для которых избавление от шаблонов подсознания, от идолов разума равносильно выздоровлению, которое страшнее самой смерти?..